Ведь город и есть не что иное, как непрерывное созидание: его здания, запахи, шумы, постоянная толчея целиком принадлежат царству человека. Все в нем поэзия в точном смысле этого слова. Можно, пожалуй, сказать, что восторг молодежи, вызванный в начале 20-х годов электрическими рекламами, неоновым освещением, автомобилями, был глубоко бодлеровским по своей сути. Большой город — отражение той бездны, имя которой «человеческая свобода». И вот Бодлер, этот ненавистник человека и «тирании человеческого лица», тем не менее, благодаря культу человеческого творения, оказывается гуманистом.

Но если это так, то сознание, для которого характерна не только ясность, но и влюбленность в собственное демиургическое могущество, непременно и в первую очередь должно сотворить такой смысл, который осветил бы мир во всей его целостности. Акт абсолютного созидания (все прочие творческие акты являются производными от него) есть не что иное, как создание определенной шкалы ценностей. Вот почему мы были бы вправе ожидать от Бодлера прямо-таки ницшевской отваги в поисках Добра и Зла — его собственного Добра и его собственного Зла. Между тем всякий, кто поближе присмотрится к жизни и творчеству поэта, будет поражен тем, что он не только получил все свои нравственные представления от других людей, но и ни разу не попытался поставить их под сомнение. Это еще можно было бы понять, если бы Бодлер занял позицию безразличия, выказал эпикурейскую незаинтересованность в окружающем. Однако привитые ему буржуазно-католическим воспитанием и внутренне усвоенные моральные принципы отнюдь не были для него пережитками, чем-то вроде никчемных, отмирающих органов. Бодлер живет напряженной нравственной жизнью, корчится от угрызений совести, всякий день уговаривает себя исправиться, он борется, оказывается повержен, его подавляет ощущение чудовищной виновности, заставляющей подозревать груз каких-то тайных прегрешений. В биографическом введении к «Цветам Зла» Крепе справедливо замечает:



25 из 148